|
А.
П.
Чехов - Рассказ неизвестного человека
о произведении I II
III IV V
VI VII
VIII IX
X XI
XII XIII XIV
XV XVI
XVII XVIII
XI
На пороге стоял старик лет шестидесяти, в длинной до земли
шубе и в бобровой шапке.
— Дома Георгий Иваныч? — спросил он.
Сначала я подумал, что это один из ростовщиков, кредиторов
Грузина, которые иногда хаживали к Орлову за мелкими получками,
но когда он вошел в переднюю и распахнул шубу, я увидал густые
брови и характерно сжатые губы, которые я так хорошо изучил по
фотографиям, и два ряда звезд на форменном фраке. Я узнал его:
это был отец Орлова, известный государственный человек.
Я ответил ему, что Георгия Иваныча нет дома. Старик крепко сжал
губы и в раздумье поглядел в сторону, показывая мне свой сухой,
беззубый профиль.
— Я оставлю записку, — сказал он. — Проводи меня.
Он оставил в передней калоши и, не снимая своей длинной, тяжелой
шубы, пошел в кабинет. Тут он сел в кресло перед письменным
столом и, прежде чем взяться за перо, минуты три думал о чем-то,
заслонив глаза рукою, как от солнца, — точь в точь, как это
делал его сын, когда бывал не в духе. Лицо у него было грустное,
задумчивое, с выражением той покорности, какую мне приходилось
видеть на лицах только у людей старых и религиозных. Я стоял
позади, глядел на его лысину и на ямку в затылке, и для меня
было ясно как день, что этот слабый, больной старик теперь в
моих руках. Ведь во всей квартире, кроме меня и моего врага, не
было ни души. Стоило бы мне только употребить немножко
физической силы, потом сорвать часы, чтобы замаскировать цели, и
уйти черным ходом, и я получил бы неизмеримо больше, чем мог
рассчитывать, когда поступал в лакеи. Я думал: едва ли когда
представится мне более счастливый случай. Но вместо того, чтобы
действовать, я совершенно равнодушно посматривал то на лысину,
то на мех и покойно размышлял об отношениях этого человека к
своему единственному сыну и о том, что людям, избалованным
богатством и властью, вероятно, не хочется умирать...
— Ты давно служишь у моего сына? — спросил он, выводя на бумаге
крупные буквы.
— Третий месяц, ваше высокопревосходительство.
Он кончил писать и встал. У меня еще оставалось время. Я торопил
себя и сжимал кулаки, стараясь выдавить из своей души хотя каплю
прежней ненависти; я вспоминал, каким страстным, упрямым и
неутомимым врагом я был еще так недавно... Но трудно зажечь
спичку о рыхлый камень. Старое, грустное лицо и холодный блеск
звезд вызывали во мне только мелкие, дешевые и ненужные мысли о
бренности всего земного, о скорой смерти...
— Прощай, братец! — сказал старик, надел шапку и вышел.
Нельзя уже было сомневаться: во мне произошла перемена, я стал
другим. Чтобы проверить себя, я начал вспоминать, но тотчас же
мне стало жутко, как будто я нечаянно заглянул в темный, сырой
угол. Вспомнил я своих товарищей и знакомых, и первая мысль моя
была о том, как я теперь покраснею и растеряюсь, когда встречу
кого-нибудь из них. Кто же я теперь такой? О чем мне думать и
что делать? Куда идти? Для чего я живу?
Ничего я не понимал и ясно сознавал только одно: надо поскорее
укладывать свой багаж и уходить. До посещения старика мое
лакейство имело еще смысл, теперь же оно было смешно. Слезы
капали у меня в раскрытый чемодан, было нестерпимо грустно, но
как хотелось жить! Я готов был обнять и вместить в свою короткую
жизнь все, доступное человеку. Мне хотелось и говорить, и
читать, и стучать молотом где-нибудь в большом заводе, и стоять
на вахте, и пахать. Меня тянуло и на Невский, и в поле, и в море
— всюду, куда хватало мое воображение. Когда вернулась Зинаида
Федоровна, я бросился отворять ей и с особенною нежностью снял с
нее шубу. В последний раз!
Кроме старика, в этот день приходило к нам еще двое. Вечером,
когда совсем уже стемнело, неожиданно пришел Грузин, чтобы взять
для Орлова какие-то бумаги. Он открыл стол, достал нужные бумаги
и, свернув их в трубку, приказал мне положить в передней около
его шапки, а сам пошел к Зинаиде Федоровне. Она лежала в
гостиной на софе, подложив руки под голову. Прошло уже пять или
шесть дней, как Орлов уехал на ревизию, и никому не было
известно, когда он вернется, но она уже не посылала телеграмм и
не ожидала их. Поли, которая все еще жила у нас, она как будто
не замечала. «Пусть!» — читал я на ее бесстрастном, очень
бледном лице. Ей уже, как Орлову, из упрямства хотелось быть
несчастной; она назло себе и всему на свете по целым дням лежала
неподвижно на софе, желая себе только одного дурного и ожидая
только дурное. Вероятно, она воображала себе возвращение Орлова
и неизбежные ссоры с ним, потом его охлаждение, измены, потом
как они разойдутся, и эти мучительные мысли доставляли ей, быть
может, удовольствие. Но что бы она сказала, если бы вдруг узнала
настоящую правду?
— Я вас люблю, кума, — говорил Грузин, здороваясь и целуя ей
руку. — Вы такая добрая! А Жоржинька-то уехал, — солгал он. —
Уехал, злодей!
Он со вздохом сел и нежно погладил ее по руке.
— Позвольте, голубка, посидеть у вас часок, — сказал он. — Домой
мне идти не хочется, а к Биршовым еще рано. Сегодня у Биршовых
день рождения их Кати. Славная девочка!
Я подал ему стакан чаю и графинчик с коньяком. Он медленно, с
видимою неохотой выпил чай и, возвращая мне стакан, спросил
робко:
— А нет ли у вас, дружок, чего-нибудь... закусить? Я еще не
обедал.
У нас ничего не было. Я сходил в ресторан и принес ему
обыкновенный рублевый обед.
— За ваше здоровье, голубчик! — сказал он Зинаиде Федоровне и
выпил рюмку водки. — Моя маленькая, ваша крестница, кланяется
вам. Бедняжка, у нее золотушка! Ах, дети, дети! — вздохнул он. —
Что ни говорите, кума, а приятно быть отцом. Жоржиньке непонятно
это чувство.
Он еще выпил. Тощий, бледный, с салфеткой на груди, точно в
передничке, он с жадностью ел и, поднимая брови, виновато
поглядывал то на Зинаиду Федоровну, то на меня, как мальчик.
Казалось, что если бы я не дал ему рябчика или желе, то он
заплакал бы. Утолив голод, он повеселел и стал со смехом
рассказывать что-то о семье Биршовых, но, заметив, что это
скучно и что Зинаида Федоровна не смеется, замолчал. И как-то
вдруг стало скучно. После обеда оба сидели в гостиной при свете
одной только лампы и молчали: ему тяжело было лгать, а она
хотела спросить его о чем-то, но не решалась. Так прошло с
полчаса. Грузин поглядел на часы.
— А пожалуй, что мне и пора.
— Нет, посидите... Нам поговорить надо.
Опять помолчали. Он сел за рояль, тронул один клавиш, потом
заиграл и тихо запел: «Что день грядущий мне готовит?» — но по
обыкновению тотчас же встал и встряхнул головой.
— Сыграйте, кум, что-нибудь, — попросила Зинаида Федоровна.
— Что же? — спросил он, пожав плечами. — Я всё уже перезабыл.
Давно бросил.
Глядя на потолок, как бы припоминая, он с чудесным выражением
сыграл две пьесы Чайковского, так тепло, так умно! Лицо у него
было такое, как всегда — не умное и не глупое, и мне казалось
просто чудом, что человек, которого я привык видеть среди самой
низменной, нечистой обстановки, был способен на такой высокий и
недосягаемый для меня подъем чувства, на такую чистоту. Зинаида
Федоровна раскраснелась и в волнении стала ходить по гостиной.
— А вот погодите, кума, если вспомню, я сыграю вам одну штучку,
— сказал он. — Я слышал, как ее играли на виолончели.
Сначала робко и подбирая, затем с уверенностью он заиграл
«Лебединую песню» Сен-Санса. Сыграл и повторил.
— Мило ведь? — сказал он.
Взволнованная Зинаида Федоровна остановилась около него и
спросила:
— Кум, скажите мне искренно, по-дружески: что вы обо мне
думаете?
— Что же сказать? — проговорил он, поднимая брови. — Я люблю вас
и думаю о вас одно только хорошее. Если же вы хотите, чтоб я
говорил вообще по интересующему вас вопросу, — продолжал он,
вытирая себе рукав около локтя и хмурясь, — то, милая, знаете
ли... Свободно следовать влечениям своего сердца — это не всегда
дает хорошим людям счастье. Чтобы чувствовать себя свободным и в
то же время счастливым, мне кажется, надо не скрывать от себя,
что жизнь жестока, груба и беспощадна в своем консерватизме, и
надо отвечать ей тем, чего она стоит, то есть быть так же, как
она, грубым и беспощадным в своих стремлениях к свободе. Я так
думаю.
— Куда мне! — печально улыбнулась Зинаида Федоровна. — Я уже
утомилась, кум. Я так утомилась, что не пошевельну пальцем для
своего спасения.
— Ступайте, кума, в монастырь.
Это он сказал шутя, но после его слов у Зинаиды Федоровны, а
потом и у него самого на глазах заблестели слезы.
— Ну-с, — сказал он, — сидели-сидели, да поехали. Прощайте,
кумушка милая. Дай бог вам здоровья.
Он поцеловал ей обе руки и, нежно погладив их, сказал, что
непременно побывает еще на днях. Надевая в передней свое пальто,
похожее на детский капотик, он долго шарил в карманах, чтобы
дать мне на чай, но ничего не нашел.
— Прощай, голубчик! — сказал он грустно и вышел.
Никогда не забуду того настроения, какое оставил после себя этот
человек. Зинаида Федоровна все еще продолжала в волнении ходить
по гостиной. Не лежала, а ходила — уж одно это хорошо. Я хотел
воспользоваться этим настроением, чтоб откровенно поговорить с
ней и тотчас уйти, но едва я успел проводить Грузина, как
послышался звонок. Это пришел Кукушкин.
— Дома Георгий Иваныч? — спросил он. — Вернулся? Ты говоришь:
нет? Экая жалость! В таком случае, пойду поцелую хозяйке ручку и
— вон. Зинаида Федоровна, можно? — крикнул он. — Я хочу вам
ручку поцеловать. Извините, что так поздно.
Он просидел в гостиной не долго, не больше десяти минут, но мне
казалось, что он сидит уже давно и никогда не уйдет. Я кусал
себе губы от негодования и досады и уже ненавидел Зинаиду
Федоровну. «Почему она не гонит его от себя?» — возмущался я,
хотя было очевидно, что она скучала с ним.
Когда я подавал ему шубу, он в знак особого ко мне расположения
спросил меня, как это я могу обходиться без жены.
— Но, я думаю, ты не зеваешь, — сказал он, смеясь. — У тебя с
Полей, должно быть, тут шуры-амуры... Шалун!
Несмотря на свой житейский опыт, я тогда мало знал людей, и
очень возможно, что я часто преувеличивал ничтожное и вовсе не
замечал важного. Мне показалось, что Кукушкин хихикает и льстит
мне не даром: уж не надеется ли он, что я, как лакей, буду
болтать всюду по чужим лакейским и кухням о том, что он бывает у
нас по вечерам, когда нет Орлова, и просиживает с Зинаидой
Федоровной до поздней ночи? А когда мои сплетни дойдут до ушей
его знакомых, он будет конфузливо опускать глаза и грозить
мизинцем. И разве сам он, — думал я, глядя на его маленькое,
медовое лицо, — не будет сегодня же за картами делать вид и,
пожалуй, проговариваться, что он уже отбил у Орлова Зинаиду
Федоровну?
Та ненависть, которой так недоставало мне в полдень, когда
приходил старик, теперь овладела мной. Кукушкин вышел наконец, и
я, прислушиваясь к шарканью его кожаных калош, чувствовал
сильное желание послать ему вдогонку на прощанье какое-нибудь
грубое ругательство, но сдержал себя. А когда шаги затихли на
лестнице, я вернулся в переднюю и, сам не зная, что делаю,
схватил сверток бумаг, забытый Грузиным, и опрометью побежал
вниз. Без пальто и без шапки я выбежал на улицу. Было не
холодно, но шел крупный снег и дул ветер.
— Ваше превосходительство! — крикнул я, догоняя Кукушкина. —
Ваше превосходительство!
Он остановился около фонаря и оглянулся с недоумением.
— Ваше превосходительство! — проговорил я, задыхаясь. — Ваше
превосходительство!
И, не придумав, что сказать, я раза два ударил его бумажным
свертком по лицу. Ничего не понимая и даже не удивляясь, — до
такой степени я ошеломил его, — он прислонился спиной к фонарю и
заслонил руками лицо. В это время мимо проходил какой-то военный
доктор и видел, как я бил человека, но только с недоумением
посмотрел на нас и пошел дальше.
Мне стало стыдно, и я побежал обратно в дом.
|
|