|
А.
П.
Чехов - Рассказ неизвестного человека
о произведении I II
III IV V
VI VII
VIII IX
X XI
XII XIII XIV
XV XVI
XVII XVIII
I
По причинам, о которых не время теперь говорить подробно, я
должен был поступить в лакеи к одному петербургскому чиновнику,
по фамилии Орлову. Было ему около тридцати пяти лет и звали его
Георгием Иванычем.
К этому Орлову поступил я ради его отца, известного
государственного человека, которого считал я серьезным врагом
своего дела. Я рассчитывал, что, живя у сына, по разговорам,
которые услышу, и по бумагам и запискам, какие буду находить на
столе, я в подробности изучу планы и намерения отца.
Обыкновенно часов в одиннадцать утра в моей лакейской трещал
электрический звонок, давая мне знать, что проснулся барин.
Когда я с вычищенным платьем и сапогами приходил в спальню,
Георгий Иваныч сидел неподвижно в постели, не заспанный, а
скорее утомленный сном, и глядел в одну точку, не выказывая по
поводу своего пробуждения никакого удовольствия. Я помогал ему
одеваться, а он неохотно подчинялся мне, молча и не замечая
моего присутствия; потом, с мокрою от умыванья головой и
пахнущий свежими духами, он шел в столовую пить кофе. Он сидел
за столом, пил кофе и перелистывал газеты, а я и горничная Поля
почтительно стояли у двери и смотрели на него. Два взрослых
человека должны были с самым серьезным вниманием смотреть, как
третий пьет кофе и грызет сухарики. Это, по всей вероятности,
смешно и дико, но я не видел для себя ничего унизительного в
том, что приходилось стоять около двери, хотя был таким же
дворянином и образованным человеком, как сам Орлов.
У меня тогда начиналась чахотка, а с нею еще кое-что, пожалуй,
поважнее чахотки. Не знаю, под влиянием ли болезни, или
начинавшейся перемены мировоззрения, которой я тогда не замечал,
мною изо дня в день овладевала страстная, раздражающая жажда
обыкновенной, обывательской жизни. Мне хотелось душевного покоя,
здоровья, хорошего воздуха, сытости. Я становился мечтателем и,
как мечтатель, не знал, что собственно мне нужно. То мне
хотелось уйти в монастырь, сидеть там по целым дням у окошка и
смотреть на деревья и поля; то я воображал, как я покупаю
десятин пять земли и живу помещиком; то я давал себе слово, что
займусь наукой и непременно сделаюсь профессором какого-нибудь
провинциального университета. Я — отставной лейтенант нашего
флота; мне грезилось море, наша эскадра и корвет, на котором я
совершил кругосветное плавание. Мне хотелось еще раз испытать то
невыразимое чувство, когда, гуляя в тропическом лесу или глядя
на закат солнца в Бенгальском заливе, замираешь от восторга и в
то же время грустишь по родине. Мне снились горы, женщины,
музыка, и с любопытством, как мальчик, я всматривался в лица,
вслушивался в голоса. И когда я стоял у двери и смотрел, как
Орлов пьет кофе, я чувствовал себя не лакеем, а человеком,
которому интересно всё на свете, даже Орлов.
Наружность у Орлова была петербургская: узкие плечи, длинная
талия, впалые виски, глаза неопределенного цвета и скудная,
тускло окрашенная растительность на голове, бороде и усах. Лицо
у него было холеное, потертое и неприятное. Особенно неприятно
оно было, когда он задумывался или спал. Описывать обыкновенную
наружность едва ли и следует; к тому же Петербург — не Испания,
наружность мужчин здесь не имеет большого значения даже в
любовных делах и нужна только представительным лакеям и кучерам.
Заговорил же я о лице и волосах Орлова потому только, что в его
наружности было нечто, о чем стоит упомянуть, а именно: когда
Орлов брался за газету или книгу, какая бы она ни была, или же
встречался с людьми, кто бы они ни были, то глаза его начинали
иронически улыбаться и все лицо принимало выражение легкой, не
злой насмешки. Перед тем, как прочесть что-нибудь или услышать,
у него всякий раз была уже наготове ирония, точно щит у дикаря.
Это была ирония привычная, старой закваски, и в последнее время
она показывалась на лице уже безо всякого участия воли,
вероятно, а как бы по рефлексу. Но об этом после.
В первом часу он с выражением иронии брал свой портфель, набитый
бумагами, и уезжал на службу. Обедал он не дома и возвращался
после восьми. Я зажигал в кабинете лампу и свечи, а он садился в
кресло, протягивал ноги на стул и, развалившись таким образом,
начинал читать. Почти каждый день он привозил с собой или ему
присылали из магазинов новые книги, и у меня в лакейской в углах
и под моею кроватью лежало множество книг на трех языках, не
считая русского, уже прочитанных и брошенных. Читал он с
необыкновенною быстротой. Говорят: скажи мне, что ты читаешь, и
я скажу тебе, кто ты. Это, быть может, и правда, но судить об
Орлове по тем книгам, какие он читал, положительно нельзя. То
была какая-то каша. И философия, и французские романы, и
политическая экономия, и финансы, и новые поэты, и издания
«Посредника», — и всё он прочитывал одинаково быстро и всё с тем
же ироническим выражением глаз.
После десяти он тщательно одевался, часто во фрак, очень редко в
свой камер-юнкерский мундир, и уезжал из дому. Возвращался под
утро.
Жили мы с ним тихо и мирно и никаких недоразумений у нас не
было. Обыкновенно он не замечал моего присутствия, и когда
говорил со мною, то на лице у него не было иронического
выражения, — очевидно, не считал меня человеком.
Только один раз я видел его сердитым. Однажды — это было через
неделю после того, как я поступил к нему, — он вернулся с
какого-то обеда часов в девять; лицо у него было капризное,
утомленное. Когда я шел за ним в кабинет, чтобы зажечь там
свечи, он сказал мне:
— У нас в комнатах чем-то воняет.
— Нет, воздух чист, — ответил я.
— А я тебе говорю, что воняет, — повторил он раздраженно.
— Я каждый день отворяю форточки.
— Не рассуждай, болван! — крикнул он.
Я обиделся и хотел возражать, и бог знает, чем бы это кончилось,
если бы не вмешалась Поля, знавшая своего барина лучше, чем я.
— В самом деле, какой дурной запах! — сказала она, поднимая
брови. — Откуда бы это? Степан, отвори в гостиной форточки и
затопи камин.
Она заахала, засуетилась и пошла ходить по всем комнатам, шурша
своими юбками и шипя в пульверизатор. А Орлов все был не в духе;
он, видимо, сдерживая себя, чтобы не сердиться громко, сидел за
столом и быстро писал письмо. Написавши несколько строк, он
сердито фыркнул и порвал письмо, потом начал снова писать.
— Чёрт их возьми! — пробормотал он. — Хотят, чтоб я имел
чудовищную память!
Наконец письмо было написано; он встал из-за стола и сказал,
обращаясь ко мне:
— Ты поедешь на Знаменскую и отдашь это письмо Зинаиде Федоровне
Красновской в собственные руки. Но сначала спроси у швейцара, не
вернулся ли муж, то есть господин Красновский. Если он вернулся,
то письма не отдавай и поезжай назад. Постой!.. В случае, если
она спросит, есть ли кто-нибудь у меня, то ты скажешь ей, что с
восьми часов у меня сидят два каких-то господина и что-то пишут.
Я поехал на Знаменскую. Швейцар сказал мне, что господин
Красновский еще не вернулись, и я отправился на третий этаж. Мне
отворил дверь высокий, толстый, бурый лакей с черными бакенами и
сонно, вяло и грубо, как только лакей может разговаривать с
лакеем, спросил меня, что мне нужно. Не успел я ответить, как в
переднюю из залы быстро вошла дама в черном платье. Она
прищурила на меня глаза.
— Зинаида Федоровна дома? — спросил я.
— Это я, — сказала дама.
— Письмо от Георгия Иваныча.
Она нетерпеливо распечатала письмо и, держа его в обеих руках и
показывая мне свои кольца с брильянтами, стала читать. Я
разглядел белое лицо с мягкими линиями, выдающийся вперед
подбородок, длинные, темные ресницы. На вид я мог дать этой даме
не больше двадцати пяти лет.
— Кланяйтесь и благодарите, — сказала она, кончив читать. — Есть
кто-нибудь у Георгия Иваныча? — спросила она мягко, радостно и
как бы стыдясь своего недоверия.
— Какие-то два господина, — ответил я. — Что-то пишут.
— Кланяйтесь и благодарите, — повторила она и, склонив голову
набок и читая на ходу письмо, бесшумно вышла.
Я тогда встречал мало женщин, и эта дама, которую я видел
мельком, произвела на меня впечатление. Возвращаясь домой
пешком, я вспоминал ее лицо и запах тонких духов, и мечтал.
Когда я вернулся, Орлова уже не было дома.
|
|