|
Антон
Чехов
- В овраге
о произведении I II
III IV V
VI VII
VIII IX
III
В деревне Шикаловой жили портнихи, две сестры-хлыстовки. Им
были заказаны к свадьбе обновы, и они часто приходили
примеривать и подолгу пили чай. Варваре сшили коричневое платье
с черными кружевами и со стеклярусом, а Аксинье —
светло-зеленое, с желтой грудью и со шлейфом. Когда портнихи
кончили, то Цыбукин заплатил им не деньгами, а товаром из своей
лавки, и они ушли от него грустные, держа в руках узелки со
стеариновыми свечами и сардинами, которые были им совсем не
нужны, и, выйдя из села в поле, сели на бугорок и стали плакать.
Анисим приехал за три дня до свадьбы, во всем новом. На нем были
блестящие резиновые калоши и вместо галстука красный шнурок с
шариками, и на плечах висело пальто, не надетое в рукава, тоже
новое.
Степенно помолившись богу, он поздоровался с отцом и дал ему
десять серебряных рублей и десять полтинников; и Варваре дал
столько же, Аксинье — двадцать четвертаков. Главная прелесть
этого подарка была именно в том, что все монеты, как на подбор,
были новенькие и сверкали на солнце. Стараясь казаться степенным
и серьезным, Анисим напрягал лицо и надувал щеки, и от него
пахло вином; вероятно, на каждой станции выбегал к буфету. И
опять была какая-то развязность, что-то лишнее в человеке. Потом
Анисим и старик пили чай и закусывали, а Варвара перебирала в
руках новенькие рубли и расспрашивала про земляков, живших в
городе.
— Ничего, благодарить бога, живут хорошо, — говорил Анисим. —
Только вот у Ивана Егорова происшествие в семейной жизни:
померла его старуха Софья Никифоровна. От чахотки. Поминальный
обед за упокой души заказывали у кондитера, по два с полтиной с
персоны. И виноградное вино было. Которые мужики, наши земляки —
и за них тоже по два с полтиной. Ничего не ели. Нешто мужик
понимает соус!
— Два с полтиной! — сказал старик и покачал головой.
— А что же? Там не деревня. Зайдешь в ресторан подзакусить,
спросишь того-другого, компания соберется, выпьешь — ан глядишь,
уже рассвет, и пожалуйте по три или по четыре рубля с каждого. А
когда с Самородовым, так тот любит, чтоб после всего кофий с
коньяком, а коньяк по шести гривен рюмочка-с.
— И всё врет, — проговорил старик в восхищении. — И всё врет!
— Я теперь всегда с Самородовым. Это тот самый Самородов, что
вам мои письма пишет. Великолепно пишет. И если б рассказать,
мамаша, — весело продолжал Анисим, обращаясь к Варваре, — какой
человек есть этот самый Самородов, то вы не поверите. Мы его все
Мухтаром зовем, так как он вроде армяшки — весь черный. Я его
насквозь вижу, все дела его знаю вот как свои пять пальцев,
мамаша, и он это чувствует и всё за мной ходит, не отстает, и
нас теперь водой не разольешь. Ему как будто жутковато, но и без
меня жить не может. Куда я, туда и он. У меня, мамаша, верный,
правильный глаз. Глядишь на толкучке: мужик рубаху продает. —
Стой, рубаха краденая! — И верно, так и выходит: рубаха
краденая.
— Откуда же ты знаешь? — спросила Варвара.
— Ниоткуда, глаз у меня такой. Я не знаю, какая там рубаха, а
только почему-то так меня и тянет к ней: краденая и всё тут. У
нас в сыскном так уж и говорят: «Ну, Анисим пошел вальдшнепов
стрелять!» Это значит — искать краденое. Да... Украсть всякий
может, да вот как сберечь! Велика земля, а спрятать краденое
негде.
— А в нашем селе у Гунторевых на прошлой неделе угнали барана и
двух ярок, — сказала Варвара и вздохнула. — И поискать некому...
Ох-тех-те...
— Что ж? Поискать можно. Это ничего, можно.
Подошел день свадьбы. Это был прохладный, но ясный, веселый
апрельский день. Уже с раннего утра по Уклееву разъезжали, звеня
колоколами, тройки и пары с разноцветными лентами на дугах и в
гривах. В вербах шумели грачи, потревоженные этой ездой, и,
надсаживаясь, не умолкая, пели скворцы, как будто радуясь, что у
Цыбукиных свадьба.
В доме на столах уже были длинные рыбы, окорока и птицы с
начинкой, коробки со шпротами, разные соленья и маринады и
множество бутылок с водкой и винами, пахло копченой колбасой и
прокисшими омарами. И около столов, постукивая каблучками и точа
нож о нож, ходил старик. Варвару то и дело окликали, чего-нибудь
требовали, и она с растерянным видом, тяжело дыша, бегала в
кухню, где с рассвета работал повар от Костюкова и белая кухарка
от Хрыминых Младших. Аксинья, завитая, без платья, в корсете, в
новых скрипучих ботинках, носилась по двору как вихрь, и только
мелькали ее голые колени и грудь. Было шумно, слышались брань,
божба; прохожие останавливались у настежь открытых ворот, и
чувствовалось во всем, что готовится что-то необыкновенное.
— За невестой поехали!
Звонки заливались и замирали далеко за деревней... В третьем
часу побежал народ: опять послышались звонки, везут невесту!
Церковь была полна, горело паникадило, певчие, как пожелал того
старик Цыбукин, пели по нотам. Блеск огней и яркие платья
ослепили Липу, ей казалось, что певчие своими громкими голосами
стучат по ее голове, как молотками; корсет, который она надела
первый раз в жизни, и ботинки давили ее, и выражение у нее было
такое, как будто она только что очнулась от обморока, — глядит и
не понимает. Анисим, в черном сюртуке, с красным шнурком вместо
галстука, задумался, глядя в одну точку, и когда певчие громко
вскрикивали, быстро крестился. На душе у него было умиление,
хотелось плакать. Эта церковь была знакома ему с раннего
детства; когда-то покойная мать приносила его сюда приобщать,
когда-то он пел на клиросе с мальчиками; ему так памятны каждый
уголок, каждая икона. Его вот венчают, его нужно женить для
порядка, но он уж не думал об этом, как-то не помнил, забыл
совсем о свадьбе. Слезы мешали глядеть на иконы, давило под
сердцем; он молился и просил у бога, чтобы несчастья,
неминуемые, которые готовы уже разразиться над ним не
сегодня-завтра, обошли бы его как-нибудь, как грозовые тучи в
засуху обходят деревню, не дав ни одной капли дождя. И столько
грехов уже наворочено в прошлом, столько грехов, так всё
невылазно, непоправимо, что как-то даже несообразно просить о
прощении. Но он просил и о прощении и даже всхлипнул громко, но
никто не обратил на это внимания, так как подумали, что он
выпивши.
Послышался тревожный детский плач:
— Милая мамка, унеси меня отсюда, касатка!
— Тише там! — крикнул священник.
Когда возвращались из церкви, то бежал вслед народ; около лавки,
около ворот и во дворе под окнами тоже была толпа. Пришли бабы
величать. Едва молодые переступили порог, как громко, изо всей
силы, вскрикнули певчие, которые уже стояли в сенях со своими
нотами; заиграла музыка, нарочно выписанная из города. Уже
подносили донское шипучее в высоких бокалах, и подрядчик-плотник
Елизаров, высокий, худощавый старик с такими густыми бровями,
что глаза были едва видны, говорил, обращаясь к молодым:
— Анисим и ты, деточка, любите друг дружку, живите по-божески,
деточки, и царица небесная вас не оставит. — Он припал к плечу
старика и всхлипнул. — Григорий Петров, восплачем, восплачем от
радости! — проговорил он тонким голоском и тотчас же вдруг
захохотал и продолжал громко, басом: — Хо-хо-хо! И эта хороша у
тебя невестка! Всё, значит, в ней на месте, всё гладенько, не
громыхнет, вся механизма в исправности, винтов много.
Он был родом из Егорьевского уезда, но с молодых лет работал в
Уклееве на фабриках и в уезде и прижился тут. Его давно уже
знали старым, таким же вот тощим и длинным, и давно уже его
звали Костылем. Быть может, оттого, что больше сорока лет ему
приходилось заниматься на фабриках только ремонтом, — он о
каждом человеке или вещи судил только со стороны прочности: не
нужен ли ремонт. И прежде чем сесть за стол, он попробовал
несколько стульев, прочны ли, и сига тоже потрогал.
После шипучего все стали садиться за стол. Гости говорили,
двигая стульями. Пели в сенях певчие, играла музыка, и в это же
время на дворе бабы величали, все в один голос, — и была
какая-то ужасная, дикая смесь звуков, от которой кружилась
голова.
Костыль вертелся на стуле и толкал соседей локтями, мешал
говорить, и то плакал, то хохотал.
— Деточки, деточки, деточки... — бормотал он быстро. —
Аксиньюшка-матушка, Варварушка, будем жить все в мире и
согласии, топорики мои любезные...
Он пил мало и теперь опьянел от одной рюмки английской горькой.
Эта отвратительная горькая, сделанная неизвестно из чего,
одурманила всех, кто пил ее, точно ушибла. Стали заплетаться
языки.
Тут было духовенство, приказчики с фабрик с женами, торговцы и
трактирщики из других деревень. Волостной старшина и волостной
писарь, служившие вместе уже четырнадцать лет и за всё это время
не подписавшие ни одной бумаги, не отпустившие из волостного
правления ни одного человека без того, чтобы не обмануть и не
обидеть, сидели теперь рядом, оба толстые, сытые, и казалось,
что они уже до такой степени пропитались неправдой, что даже
кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая. Жена
писаря, женщина исхудалая, косая, привела с собой всех своих
детей и, точно хищная птица, косилась на тарелки, и хватала всё,
что попадалось под руку, и прятала себе и детям в карманы.
Липа сидела окаменелая, всё с тем же выражением, как в церкви.
Анисим, с тех пор как познакомился с ней, не проговорил с ней ни
одного слова, так что до сих пор не знал, какой у нее голос; и
теперь, сидя рядом, он всё молчал и пил английскую горькую, а
когда охмелел, то заговорил, обращаясь к тетке, сидевшей
напротив:
— У меня есть друг, по фамилии Самородов. Человек специальный.
Личный почетный гражданин и может разговаривать. Но я его,
тетенька, насквозь вижу, и он это чувствует. Позвольте с вами
выпить за здоровье Самородова, тетенька!
Варвара ходила вокруг стола, угощая гостей, утомленная,
растерянная, и, видимо, была довольна, что так много кушаний и
всё так богато, — никто не осудит теперь. Зашло солнце, а обед
продолжался; уже не понимали, что ели, что пили, нельзя было
расслышать, что говорят, и только изредка, когда затихала
музыка, ясно было слышно, как на дворе кричала какая-то баба:
— Насосались нашей крови, ироды, нет на вас погибели!
Вечером были танцы под музыку. Приехали Хрымины Младшие со своим
вином, и один из них, когда танцевали кадриль, держал в обеих
руках по бутылке, а во рту рюмку, и это всех смешило. Среди
кадрили пускались вдруг вприсядку; зеленая Аксинья только
мелькала, и от шлейфа ее дуло ветром. Кто-то оттоптал ей внизу
оборку, и Костыль крикнул:
— Эй, внизу плинтус оторвали! Деточки!
У Аксиньи были серые наивные глаза, которые редко мигали, и на
лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих
глазах, и в маленькой голове на длинной шее, ж в ее стройности
было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, с улыбкой, она
глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка,
вытянувшись и подняв голову. Хрымины держались с ней вольно, и
заметно было очень, что со старшим из них она давно уже
находилась в близких отношениях. А глухой ничего не понимал, не
глядел на нее; он сидел, положив ногу на ногу, и ел орехи и
раскусывал их так громко, что, казалось, стрелял из пистолета.
Но вот и сам старик Цыбукин вышел на средину и взмахнул платком,
подавая знак, что и он тоже хочет плясать русскую, и по всему
дому и во дворе в толпе пронесся гул одобрения:
— Сам вышел! Сам!
Плясала Варвара, а старик только помахивал платком и перебирал
каблучками, но те, которые там, во дворе, нависая друг на друге,
заглядывали в окна, были в восторге и на минуту простили ему всё
— и его богатство, и обиды.
— Молодчина, Григорий Петров! — слышалось в толпе. — Так,
старайся! Значит, еще можешь заниматься! Ха-ха!
Всё это кончилось поздно, во втором часу ночи. Анисим,
пошатываясь, обходил на прощанье певчих и музыкантов и дарил
каждому по новому полтиннику. И старик, не качаясь, а всё как-то
ступая на одну ногу, провожал гостей и говорил каждому:
— Свадьба две тысячи стоила.
Когда расходились, у Шикаловского трактирщика кто-то обменил
хорошую поддевку на старую, и Анисим вдруг вспыхнул и стал
кричать:
— Стой! Я сыщу сейчас! Я знаю, кто это украл! Стой!
Он выбежал на улицу, погнался за кем-то; его поймали, повели под
руки домой и пихнули его, пьяного, красного от гнева, мокрого, в
комнату, где тетка уже раздевала Липу, и заперли.
|
|