|
А. П. Чехов -
Архиерей
о произведении I II
III IV
II
На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил
обедню в городском соборе, потом был у епархиального архиерея,
был у одной очень больной старой генеральши и наконец поехал
домой. Во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать
и племянница Катя, девочка лет восьми. Во время обеда в окна со
двора всё время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на
белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь двойные рамы слышно
было, как шумели в саду грачи и пели скворцы.
— Уже девять лет, как мы не видались, — говорила старуха, — а
вчера в монастыре, как поглядела на вас — господи! И ни капельки
не изменились, только вот разве похудели и бородка длинней
стала. Царица небесная, матушка! И вчерась во всенощной нельзя
было удержаться, все плакали. Я тоже вдруг, на вас глядя,
заплакала, а отчего, и сама не знаю. Его святая воля!
И несмотря на ласковость, с какою она говорила это, было
заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему
ты или вы, смеяться или нет, и как будто чувствовала себя больше
дьяконицей, чем матерью. А Катя не мигая глядела на своего дядю,
преосвященного, как бы желая разгадать, что это за человек.
Волоса у нее поднимались из-за гребенки и бархатной ленточки и
стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед тем
как садиться обедать она разбила стакан, и теперь бабушка,
разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку.
Преосвященный слушал свою мать и вспоминал, как когда-то,
много-много лет назад, она возила и его, и братьев, и сестер к
родственникам, которых считала богатыми; тогда хлопотала с
детьми, а теперь с внучатами и привезла вот Катю...
— У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, — рассказывала она,
— вот эта, Катя, самая старшая, и бог его знает, от какой
причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до
Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай.
— А как Никанор? — спросил преосвященный про своего старшего
брата.
— Ничего, слава богу. Хоть и ничего, а, благодарить бога, жить
можно. Только вот одно: сын его Николаша, внучек мой, не захотел
по духовной части, пошел в университет в доктора. Думает, лучше,
а кто его знает! Его святая воля.
— Николаша мертвецов режет, — сказала Катя и пролила воду себе
на колени.
— Сиди, деточка, смирно, — заметила спокойно бабушка и взяла у
нее из рук стакан. — Кушай с молитвой.
— Сколько времени мы не видались! — сказал преосвященный и нежно
погладил мать по плечу и по руке. — Я, маменька, скучал по вас
за границей, сильно скучал.
— Благодарим вас.
— Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один-одинешенек,
заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, кажется,
всё бы отдал, только бы домой, вас повидать...
Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное лицо и
проговорила:
— Благодарим вас.
Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на мать
и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение
лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно,
досадно. А тут еще голова болела так же, как вчера, сильно
ломило ноги, и рыба казалась пресной, невкусной, всё время
хотелось пить...
После обеда приезжали две богатые дамы, помещицы, которые сидели
часа полтора молча, с вытянутыми физиономиями; приходил по делу
архимандрит, молчаливый и глуховатый. А там зазвонили к вечерне,
солнце опустилось за лесом, и день прошел. Вернувшись из церкви,
преосвященный торопливо помолился, лег в постель, укрылся
потеплей.
Неприятно было вспоминать про рыбу, которую ел за обедом. Лунный
свет беспокоил его, а потом послышался разговор. В соседней
комнате, должно быть, в гостиной, отец Сисой говорил о политике:
— У японцев теперь война. Воюют. Японцы, матушка, всё равно, что
черногорцы, одного племени. Под игом турецким вместе были.
А потом послышался голос Марии Тимофеевны:
— Значит, богу помолившись, это, чаю напившись, поехали мы,
значит, к отцу Егору в Новохатное, это...
И то и дело «чаю напившись», или «напимшись», и похоже было, как
будто в своей жизни она только и знала, что чай пила.
Преосвященному медленно, вяло вспоминалась семинария, академия.
Года три он был учителем греческого языка в семинарии, без очков
уже не мог смотреть в книгу, потом постригся в монахи, его
сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему было
32 года, его сделали ректором семинарии, посвятили в
архимандриты, и тогда жизнь была такой легкой, приятной,
казалась длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал
болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов,
должен был бросить всё и уехать за границу.
— А потом что? — спросил Сисой в соседней комнате.
— А потом чай пили... — ответила Марья Тимофеевна.
— Батюшка, у вас борода зеленая! — проговорила вдруг Катя с
удивлением и засмеялась.
Преосвященный вспомнил, что у седого отца Сисоя борода в самом
деле отдает зеленью, и засмеялся.
— Господи боже мой, наказание с этой девочкой! — проговорил
громко Сисой, рассердившись. — Балованная какая! Сиди смирно!
Вспомнилась преосвященному белая церковь, совершенно новая, в
которой он служил, живя за границей; вспомнился шум теплого
моря. Квартира была в пять комнат, высоких и светлых, в кабинете
новый письменный стол, библиотека. Много читал, часто писал. И
вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как слепая нищая
каждый день у него под окном пела о любви и играла на гитаре, и
он, слушая ее, почему-то всякий раз думал о прошлом. Но вот
минуло восемь лет, и его вызвали в Россию, и теперь on уже
состоит викарным архиереем, и всё прошлое ушло куда-то далеко, в
туман, как будто снилось...
В спальню вошел отец Сисой со свечой.
— Эва, — удивился он, — вы уже спите, преосвященнейший?
— Что такое?
— Да ведь еще рано, десять часов, а то и меньше. Я свечку нынче
купил, хотел было вас салом смазать.
— У меня жар... — проговорил преосвященный и сел. — В самом
деле, надо бы что-нибудь. В голове нехорошо...
Сисой снял с него рубаху и стал натирать ему грудь и спину
свечным салом.
— Вот так... вот так... — говорил он. — Господи Иисусе Христе...
Вот так. Сегодня ходил я в город, был у того — как его? —
протоиерея Сидонского... Чай пил у него... Не ндравится он мне!
Господи Иисусе Христе... Вот так... Не ндравится!
|
|