|
А.
П.
Чехов - Три года
о произведении I
II
III IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVII
В амбаре, несмотря на сложность дела и на громадный оборот,
бухгалтера не было, и из книг, которые вел конторщик, ничего
нельзя было понять. Каждый день приходили в амбар комиссионеры,
немцы и англичане, с которыми приказчики говорили о политике и
религии; приходил спившийся дворянин, больной, жалкий человек,
который переводил в конторе иностранную корреспонденцию;
приказчики называли его фитюлькой и поили его чаем с солью. И в
общем вся эта торговля представлялась Лаптеву каким-то большим
чудачеством.
Он каждый день бывал в амбаре и старался заводить новые порядки;
он запрещал сечь мальчиков и глумиться над покупателями, выходил
из себя, когда приказчики, с веселым смехом, отпускали
куда-нибудь в провинцию залежалый и негодный товар под видом
свежего и самого модного. Теперь в амбаре он был главным лицом,
но по-прежнему ему не было известно, как велико его состояние,
хорошо ли идут его дела, сколько получают жалованья старшие
приказчики и т. п. Початкин и Макеичев считали его молодым и
неопытным, многое скрывали от него и каждый вечер о чем-то
таинственно шептались со слепым стариком.
Как-то в начале июня Лаптев и Початкин пошли в Бубновский
трактир, чтобы позавтракать и кстати поговорить о делах.
Початкин служил у Лаптевых уже давно и поступил к ним, когда ему
было еще восемь лет. Он был своим человеком, ему доверяли
вполне, и когда, уходя из амбара, он забирал из кассы всю
выручку и набивал ею карманы, то это не возбуждало никаких
подозрений. Он был главным в амбаре и в доме, а также в церкви,
где вместо старика исполнял обязанности старосты. За жестокое
обращение о подчиненными приказчики и мальчики прозвали его
Малютой Скуратовым.
Когда пришли в трактир, он кивнул половому и сказал:
— Дай-ка нам, братец, полдиковинки и двадцать четыре
неприятности.
Половой немного погодя подал на подносе полбутылки водки и
несколько тарелок с разнообразными закусками.
— Вот что, любезный, — сказал ему Початкин, — дай-ка ты нам
порцию главного мастера клеветы и злословия с картофельным пюре.
Половой не понял и смутился, и хотел что-то сказать, но Початкин
строго поглядел на него и сказал:
— Кроме!
Половой думал с напряжением, потом пошел советоваться с
товарищами, и в конце концов все-таки догадался, принес порцию
языка. Когда выпили по две рюмки и закусили, Лаптев спросил:
— Скажите, Иван Васильич, правда ли, что наши дела в последние
годы стали падать?
— Ни отнюдь.
— Скажите мне откровенно, начистоту, сколько мы получали и
получаем дохода и как велико наше состояние? Нельзя же ведь в
потемках ходить. У нас был недавно счет амбара, но, простите, я
этому счету не верю; вы находите нужным что-то скрывать от меня
и говорите правду только отцу. Вы с ранних лет привыкли к
политике и уже не можете обходиться без нее. А к чему она? Так
вот, прошу вас, будьте откровенны. В каком положении наши дела?
— Всё зависимо от волнения кредита, — ответил Початкин, подумав.
— Что вы разумеете под волнением кредита?
Початкин стал объяснять, но Лаптев ничего не понял и послал за
Макеичевым. Тот немедленно явился, закусил, помолясь, и своим
солидным, густым баритоном заговорил прежде всего о том, что
приказчики обязаны денно и нощно молить бога за своих
благодетелей.
— Прекрасно, только позвольте мне не считать себя вашим
благодетелем, — сказал Лаптев.
— Каждый человек должен помнить, что он есть, и чувствовать свое
звание. Вы, по милости божией, наш отец и благодетель, а мы ваши
рабы.
— Всё это, наконец, мне надоело! — рассердился Лаптев. —
Пожалуйста, теперь будьте вы моим благодетелем, объясните, в
каком положении наши дела. Не извольте считать меня мальчишкой,
иначе я завтра же закрою амбар. Отец ослеп, брат в сумасшедшем
доме, племянницы мои еще молоды; это дело я ненавижу, я охотно
бы ушел, но заменить меня некому, вы сами знаете. Бросьте же
политику, ради бога!
Пошли в амбар считать. Потом считали вечером дома, причем
помогал сам старик; посвящая сына в свои коммерческие тайны, он
говорил таким тоном, как будто занимался не торговлей, а
колдовством. Оказалось, что доход ежегодно увеличивался
приблизительно на одну десятую часть и что состояние Лаптевых,
считая одни только деньги и ценные бумаги, равнялось шести
миллионам рублей.
Когда в первом часу ночи, после счетов, Лаптев вышел на свежий
воздух, то чувствовал себя под обаянием этих цифр. Ночь была
тихая, лунная, душная; белые стены замоскворецких домов, вид
тяжелых запертых ворот, тишина и черные тени производили в общем
впечатление какой-то крепости и недоставало только часового с
ружьем. Лаптев пошел в садик и сел на скамью около забора,
отделявшего от соседнего двора, где тоже был садик. Цвела
черемуха. Лаптев вспомнил, что эта черемуха во времена его
детства была такою же корявой и такого же роста и нисколько не
изменилась с тех пор. Каждый уголок в саду и во дворе напоминал
ему далекое прошлое. И в детстве так же, как теперь, сквозь
редкие деревья виден был весь двор, залитый лунным светом, так
же были таинственны и строги тени, так же среди двора лежала
черная собака и открыты были настежь окна у приказчиков. И всё
это были невеселые воспоминания.
За забором в чужом дворе послышались легкие шаги.
— Моя дорогая, моя милая... — прошептал мужской голос у самого
забора, так что Лаптев слышал даже дыхание.
Вот поцеловались. Лаптев был уверен, что миллионы и дело, к
которому у него не лежала душа, испортят ему жизнь и
окончательно сделают из него раба; он представлял себе, как он
мало-помалу свыкнется со своим положением, мало-помалу войдет в
роль главы торговой фирмы, начнет тупеть, стариться и в конце
концов умрет, как вообще умирают обыватели, дрянно, кисло,
нагоняя тоску на окружающих. Но что же мешает ему бросить и
миллионы, и дело, и уйти из этого садика и двора, которые были
ненавистны ему еще с детства?
Шёпот и поцелуи за забором волновали его. Он вышел на средину
двора и, расстегнувши на груди рубаху, глядел на луну, и ему
казалось, что он сейчас велит отпереть калитку, выйдет и уже
более никогда сюда не вернется; сердце сладко сжалось у него от
предчувствия свободы, он радостно смеялся и воображал, какая бы
это могла быть чудная, поэтическая, быть может, даже святая
жизнь...
Но он всё стоял и не уходил, и спрашивал себя: «Что же меня
держит здесь?» И ему было досадно и на себя, и на эту черную
собаку, которая валялась на камнях, а не шла в поле, в лес, где
бы она была независима, радостна. И ему, и этой собаке мешало
уйти со двора, очевидно, одно и то же: привычка к неволе, к
рабскому состоянию...
На другой день в полдень он поехал к жене и, чтобы скучно не
было, пригласил с собой Ярцева. Юлия Сергеевна жила на даче в
Бутове, и он не был у нее уже пять дней. Приехав на станцию,
приятели сели в коляску, и Ярцев всю дорогу пел и восхищался
великолепною погодой. Дача находилась недалеко от станции в
большом парке. Где начиналась главная аллея, шагах в двадцати от
ворот, под старым широким тополем сидела Юлия Сергеевна,
поджидая гостей. На ней было легкое изящное платье, отделанное
кружевами, платье светлое кремового цвета, а в руках был всё тот
же старый знакомый зонтик. Ярцев поздоровался с ней и пошел к
даче, откуда слышались голоса Саши и Лиды, а Лаптев сел рядом с
ней, чтобы поговорить о делах.
— Отчего ты так долго не был? — спросила она, не выпуская его
руки. — Я целые дни всё сижу здесь и смотрю: не едешь ли ты. Мне
без тебя скучно!
Она встала и рукой провела по его волосам, и с любопытством
оглядывала его лицо, плечи, шляпу.
— Ты знаешь, я люблю тебя, — сказала она и покраснела. — Ты мне
дорог. Вот ты приехал, я вижу тебя и счастлива, не знаю как. Ну,
давай поговорим. Расскажи мне что-нибудь.
Она объяснялась ему в любви, а у него было такое чувство, как
будто он был женат на ней уже лет десять, и хотелось ему
завтракать. Она обняла его за шею, щекоча шелком своего платья
его щеку; он осторожно отстранил ее руку, встал и, не сказав ни
слова, пошел к даче. Навстречу ему бежали девочки.
«Как они выросли! — думал он. — И сколько перемен за эти три
года... Но ведь придется, быть может, жить еще тринадцать,
тридцать лет... Что-то еще ожидает нас в будущем! Поживем —
увидим».
Он обнял Сашу и Лиду, которые повисли ему на шею, и сказал:
— Кланяется дедушка... дядя Федя скоро умрет, дядя Костя прислал
письмо из Америки и велит вам кланяться. Он соскучился на
выставке и скоро вернется. А дядя Алеша хочет есть.
Потом он сидел на террасе и видел, как по аллее тихо шла его
жена, направляясь к даче. Она о чем-то думала и на ее лице было
грустное, очаровательное выражение, и на глазах блестели слезы.
Это была уже не прежняя тонкая, хрупкая, бледнолицая девушка, а
зрелая, красивая, сильная женщина. И Лаптев заметил, с каким
восторгом смотрел ей навстречу Ярцев, как это ее новое,
прекрасное выражение отражалось на его лице, тоже грустном и
восхищенном. Казалось, что он видел ее первый раз в жизни. И
когда завтракали на террасе, Ярцев как-то радостно и застенчиво
улыбался и всё смотрел на Юлию, на ее красивую шею. Лаптев
следил за ним невольно и думал о том, что, быть может, придется
жить еще тринадцать, тридцать лет... И что придется пережить за
это время? Что ожидает нас в будущем?
И думал:
«Поживем — увидим».
|
|