|
На правах рекламы: • Молочный поликарбонат — Поликарбонат Литой цветной (поликарбонат.su) • Строительство домов казань — Построим дом из дерева любых размеров! Заходите на сайт (каркасныедома116.рф)
|
Голос. Нарратология как аналитика повествовательного дискурса.Тверь 2001, Тюпа В.И. «Восприятие и передача событий – это разные акты в любом виде повествования». Выдвигая этот убедительный тезис, В. Шмид тем не менее возражает против введенного в нарратологию Женеттом разграничения (ранее оно уже имело место в работах Бахтина, а еще раньше – у Перси Лаббока) точки зрения и «голоса». Вслед за Б.А. Успенским ведущий немецкий нарратолог включает в понятие точки зрения не только визуальные, но и голосовые факторы: языковые (фразеологические) и оценочные (идеологические). С другой стороны, Рикер настаивает на «невозможности элиминировать понятие повествовательного голоса», которое «не может заменить собой категория точки зрения». Последнее мнение представляется более убедительным, поскольку рецептивная установка внутреннего зрения, направленного на объектную сторону высказывания, и рецептивная установка внутреннего слуха, направленного на субъектную сторону высказывания, в принципе неотождествимы, хотя и составляют грани единого коммуникативного события. В качестве «события рассказывания» нарративный дискурс представляет собой взаимодополнительность двух систем: не только конфигурации точек зрения (кто видит?), но и конфигурации голосов (кто говорит?). Последняя создается использованием оценочных слов и стилистической маркированностью участков текста, ориентированными на имплицитного слушателя данной дискурсии. Может показаться, что этот стилистико-оценочный аспект нарративного акта, заслуживающий наименования глоссализации, уже не входит в область нарратологического описания и анализа. Но это не так, поскольку всякое повествование есть всегда «преобразование предполагаемого невербального материала в вербальную форму». Игнорировать эту «форму» глоссализации нарративного «материала» не представляется возможным, ибо вне ее коммуникативного преломления мы не имеем никакого доступа к самому референтному содержанию наррации. Дословная передача речей персонажа является цитатными вкраплениями перформативного, итеративного или чужого нарративного дискурса в собственно нарративный. Такие вкрапления отнюдь не разрушают повествовательного текста, напротив, они актуализируют голос самого нарратора, в силу которого он вольно или невольно выступает относительно референтного события не только в качестве «свидетеля», но и «судии». В тексте «Архиерея» стилистическая маркированность голосов весьма лаконична и затрагивает только речи окружающих главного героя персонажей: Сисоя (не ндравится! ; нечего там… чего уж! и т.п.); Еракина (всенепременнейше! ; владыко преосвященнейший! чтоб! и т.п.); матери (благодарим вас; чаю напимшись, голубчик и т.п.); Кати (папаша были слабые, будьте такие добрые, дядечка и т.п.). Ни стилистических, ни аксиологических расхождений между голосами повествователя и самого архиерея обнаружить не удается, хотя они и не сливаются в один голос (в терминах В. Шмида: экзегетический повествователь не становится диегетическим). В качестве одного из многочисленных примеров рассмотрим следующий характерный абзац: Когда служба кончилась, было без четверти двенадцать. Приехав к себе, преосвященный тотчас же разделся и лег, даже Богу не молился. Он не мог говорить и, как казалось ему, не мог бы уже стоять. Когда он укрывался одеялом, захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось! Кажется, жизнь бы отдал, только бы не видеть этих жалких, дешевых ставен, низких потолков, не чувствовать этого тяжкого монастырского запаха. Хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить, отвести душу! Абзац, несомненно, начинается речью повествователя. И столь же очевидным образом завершается медитацией героя, доносимой до нас в двуголосой форме несобственно-прямой речи. Но переход от первой формы ко второй практически неощутим. Он приходится на четвертую фразу, где инспективный ракурс повествования (Когда он укрывался одеялом) сменяется интроспективным ракурсом (захотелось вдруг за границу), а далее – по сути дела замаскированным перформативным высказыванием самого персонажа (нестерпимо захотелось! ). Это не закавыченное высказывание продолжается двумя последующими фразами как не выделенная графически реплика согласия героя со словами о нем нарратора. Такой строй двуголосого повествования доминирует на протяжении всего рассказа. А в тех немногочисленных случаях, когда рассказчик «цитирует» прямую речь центрального героя, она не подвергается глоссализационному размежеванию с его собственным голосом. Иначе говоря, коммуникативная «передача событий» осуществляется данным текстом преимущественно в форме несобственно-прямой речи, имитируя непосредственное «восприятие» происходящего. В том числе и после смерти преосвященного Петра, когда, как мы уже отмечали, точка зрения внешне отсутствующего героя продолжает определять видение повествуемого мира. В не меньшей степени здесь сохраняется повествованием и его голос. Сравним три следующих осколка анализируемого текста: а) казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует все та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей; б) казалось, что это все те же люди, что были тогда, в детстве и в юности, что они все те же будут каждый год, а до каких пор – одному Богу известно; в) одним словом, было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем. Первые два фрагмента – характерные образцы несобственно-прямой речи главного героя. Но и третий, оценивающий ситуацию пасхального празднества после смерти архиерея, ни тематически (неразрывность прошлого и будущего), ни психологически (сомнение и неуверенность), ни интонационно-стилистически не отличается от предыдущих. При соотнесении с гипотетической авторской позицией эту хвалу Пасхе, игнорирующую смерть героя, часто трактуют как горькую иронию, полагая, что данный чеховский рассказ «безмерно печален». Между тем никаких формальных оснований для такого переосмысления тональности повествующего голоса в тексте не существует. Просто несобственно-прямая речь центрального персонажа продолжает звучать и после его устранения из повествуемого мира, чем лишний раз подтверждается, что слова преосвященный приказал долго жить в данном случае указывают не на событие смерти. Статус события данным нарративным актом «присуждается» (нарратор как «свидетель и судия») преображению, а не исчезновению героя. Внутреннее содержание человеческой жизни в душах личностных героев позднего Чехова, как правило, неугасимо. Пробужденное приездом матери, оно разгорается все ярче, как пламя. Внешне одинокое «я» оказывается изнутри себя «соборным» средоточием других жизней, слитых в светлой праздничности прожитого, которое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. Дело здесь не в заблуждении, а в той неповторимой духовной связи, какой личность чеховского героя одаривает всех живущих в ее памяти, а также и тех неведомых ему, которые жили в памяти отцов и дедов. За личностью преосвященного весь род его <…> со времен принятия на Руси христианства. Эта укорененность и делает героя в духовном отношении бессмертным, наделяя его умирание лиминальным содержанием инициации.
|
|
|