|
Информация и референция. Информативные речевые жанры
Проблемы коммуникации у Чехова - А. Д. Степанов
Цель информативных речевых жанров – это
«различные операции с информацией: ее предъявление или запрос,
подтверждение или опровержение». Таких жанров очень много, сюда
входят и самые элементарные (например, вопрос), и самые сложные
(например, научная монография). Наиболее простые жанры, близкие
к речевым актам, достаточно подробно изучены в рамках собственно
лингвистики (не «речеведения»). Однако, как отмечает Т. В.
Шмелева, «вопросы их жанровой природы фактически не обсуждаются,
а однообразие грамматически исследуемого материала
«затушевывает» актуальность жанровой проблематики по отношению к
классическим повествовательным предложениям». Большой интерес
представляет изучение комплексных информативных жанров –
особенно жанров научной речи, номенклатуры которых пока не
существует. Однако попытки их описать предпринимаются, и они
показывают, что, хотя эти жанры и даже их названия, как кажется,
выходят за рамки «жанровой компетенции» большинства носителей
языка, тем не менее некоторые жанры, описанные на научном
материале, реализуются и в бытовых высказываниях информативного
типа: например, «классификационный текст» или «сообщение об
эмпирической закономерности причинно-следственного типа». Когда
мы в быту делимся своими знаниями или, тем более,
концептуализируем действительность, мы высказываемся в тех же
жанрах, что и ученые.
Информативные жанры в целом (первичные и вторичные), на наш
взгляд, следовало бы разделить на те, которые излагают факты
(«информирующие» жанры), и те, которые концептуализируют
действительность («аналитические» жанры). В этом случае более
очевидным станет вопрос о монологичности / диалогичности
информативных жанров. Информирующие жанры (репортаж, лента
новостей) монологичны в бахтинском смысле: хотя они и могут
приобретать формы диалога, роль собеседника в них сводится к
пассивному восприятию или уточняющим вопросам. Аналитические
жанры всегда внутренне диалогизированы даже при отсутствии
прямого спора или цитат: ни один предмет не обсуждается впервые,
и потому в любой концепции идет внутренний спор: «не только в
рецензиях и обзорах, но и в трудах теоретического характера
широко представлен диалог тех или иных точек зрения, слышатся
голоса различных ученых (как предшественников, так и
современников автора)».
Нас, разумеется, будут интересовать не все жанры того или иного
класса: то, что интересно лингвисту, не всегда интересно
литературоведу. У Чехова представлено великое множество
информативных жанров, и каждый из них мог бы послужить предметом
отдельного исследования: поэтика письма, телеграммы, извещения о
смерти, критического высказывания об искусстве, репортажа,
делового предложения, – во всех них есть чеховская специфика, и
часто нетривиальная. Однако для нас важны прежде всего те
целевые установки речей героев, в которых выражается их общая
идеологическая позиция. В данной главе мы обратимся главным
образом к речам героев-просветителей и героев-сциентистов. И та,
и другая жизненные ориентации были очень существенны для
чеховского времени. Просвещение и служение науке входили в число
безусловных этических императивов интеллигенции. Нет сомнения и
в том, что Чехов разделял эти взгляды. Однако в его
художественных текстах все оказывается не так просто и
однозначно.
Как мы уже писали во введении, провалы коммуникации у Чехова
обусловлены не только нежеланием или неспособностью людей к
общению, но и более глубокими причинами. Поэтому в рамках
проблем информативного общения нам придется обратиться к более
общей коммуникативной проблематике, в частности, к вопросу о
природе знака у Чехова.
К информативных жанрам обычно относят не только «информативный
диалог (make-know discourses)», но и спор, дискуссию. Мы
подробно обсудим поэтику спора у Чехова, сравнивая ее с жанровой
моделью, и вместе с тем обсудим и неочевидный вопрос о
принадлежности спора к информативным жанрам.
Во всех случаях нас будет интересовать не только речь героя, но
и стоящая за речью идеология и психология, а в конечном итоге –
отношение имплицитного автора к возможностям коммуникации.
2.1 Информация vs. этика
Передача чистой информации, фактов может быть
делом добровольным или вынужденным. В первом случае высказывания
героев могут быть обусловлены просветительскими или научными
намерениями, желанием поделиться своим опытом и знаниями или
понять действительность. Информативные жанры, безусловно, были
центральными для литературы реалистической эпохи, которая
«полагала исчерпаемой фактическую действительность» и
предпочитала констативные высказывания перформативным. Чехов не
был исключением: не только «Остров Сахалин», но и все чеховское
творчество было сверхинформативно, представляло собой огромную
социально-бытовую энциклопедию (хотя явно и не упорядоченную),
что во многом определяло авторскую концепцию адресата. Но
интенции автора далеко не совпадают с интенциями его текстов.
Вопреки вере самого Чехова в науку, прогресс и факты,
доброжелательное просветительство или научный интерес у его
героев никогда не бывают полностью позитивны. Человек,
выступающий в любом из субжанров информативного сообщения,
излагающий нужные, полезные или занимательные факты, – всегда
оказывается по какой-то причине не безупречен.
Обратим для начала внимание на то, как изображается фигура
учителя в чеховских текстах. Чехов показывает некомпетентность
учителя («Репетитор»), его личную слабость, алкоголизм («Анна на
шее» – отец героини), дурной характер («Учитель»),
ограниченность и подражательность (Кулыгин – «Три сестры»;
Медведенко – «Чайка», Ипполит Ипполитович – «Учитель
словесности»), университетский профессор стар и болен,
испытывает на лекциях «одно только мучение» («Скучная история»;
7, 263) и упрекает себя за то, что не может совершить этический
поступок: «<П>рочесть
мальчикам прощальную лекцию, благословить их и уступить свое
место человеку, который моложе и сильнее меня» (7, 263). Другой
профессор презирает науку, коллег и студентов (Михаил Федорович
– там же; 7, 285–287). Сельская учительница замучена жизнью так,
что уже «никогда <…>
не думала о призвании, о пользе просвещения» («На подводе»; 9,
339), но и начальница гимназии в губернском городе не любит свою
работу (Ольга – «Три сестры»). Учитель почти безумен, и гимназия
«страшна, противна всему существу его» (Беликов – «Человек в
футляре»; 10, 45). Наконец, учитель абсолютизирует просвещение
так, что оно превращается в подавляющую других силу (Лида – «Дом
с мезонином»). Просвещение очень часто выступает как насилие:
Чехов, сам остававшийся на второй год в гимназии из-за
древнегреческого языка, неоднократно обращался к теме ненужных,
насильно вливаемых знаний, – например, в таких рассказах, как
«Случай с классиком» (где речь о пользе просвещения, «о науке,
свете и тьме» (2, 126) сопровождает порку), «В пансионе» (где
барышни учат алгебру), в эпизоде с отчисленным из-за ut
consecutivum гимназистом в «Трех сестрах», или в нереализованном
сюжете из записной книжки: «Один капитан учил свою дочь
фортификации» (17, 48).
При этом отрицается, разумеется, не само просвещение или
«маленькая польза» фактов, а только их носитель: человек не
способен быть просветителем в полном значении этого слова,
независимо от того, кто виноват в этом – он сам или социальные
обстоятельства.
Мотив «неадекватности просветителя» сохраняется и по отношению к
тем героям, которые занимаются просвещением не в силу
профессионального долга, а добровольно. Так, например,
просветительские речи доктора Благово в «Моей жизни» оказывают
на его слушателя (Мисаила Полознева) благотворное воздействие:
Видаясь с ним и прочитывая книги, какие он давал мне, я стал
мало-помалу чувствовать потребность в знаниях, которые
одухотворяли бы мой невеселый труд. Мне уже казалось странным,
что раньше я не знал, например, что весь мир состоит из
шестидесяти простых тел, не знал, что такое олифа, что такое
краски, и как-то мог обходиться без этих знаний (9, 231).
Читатель может вполне резонно усомниться в том, что знание
химического состава красок способно «одухотворить» труд маляра,
и заподозрить тут скрытую чеховскую насмешку. Однако более
глубокая ирония состоит в том, что информативный дискурс
воспринимается как этическое откровение. Мисаилу кажется, что
речи сциентиста Благово «поднимают его нравственно» (там же), но
впоследствии оказывается, что именно Благово способен на
аморальный поступок: бросает беременную сестру героя ради
научной карьеры, после ее смерти не заботится о ребенке.
Напрашивается аллегорическое прочтение этого текста: «чистое»
знание на самом деле нечисто, потому что оно не может выступать
само по себе, в отрыве от своего носителя, а человек никогда не
совершенен, морально уязвим. Более того, в отличие от замкнутого
на поиске истины «чистого» научного дискурса, в мире обыденных
отношений речь всегда связана с желанием, и носитель научного
дискурса неизбежно превращает его в идеологию, уже одним этим
становясь субъектом этического поступка. Результатом оказывается
провал коммуникативного (просветительского) намерения. В
восприятии другого, собеседника (в данном случае – Мисаила)
познавательные и этические смыслы оказываются нераздельны, и
аморальный поступок бросает тень на внеморальное, в идеале,
знание. Сходную ситуацию мы видим в рассказе «На пути», где
сциентистский этап жизни героя – звено в цепи увлечений,
приносящих несчастье ближним.
Тезис об этической дискредитации носителя информативного
дискурса можно легко подтвердить анализом аналогичных фрагментов
других текстов. Так, функции «сведений», сообщаемых зоологом фон
Кореном в «Дуэли», – например, о поведении кротов – очень сходны
с функциями речей Благово. Для самого говорящего они только
пример, частный случай, подтверждающий идеологему, на которой
зафиксировано его сознание, а для читателя эти сведения
оказываются аллегорией поведения самого героя. Другой пример:
Асорин, герой повести «Жена», бросает службу ради того, чтобы
написать «Историю железных дорог» – книгу, несомненно,
информативную и полезную. Однако эта работа протекает на фоне
голода и эпидемии тифа, так что герой, «обеспокоенный» этим,
«работал вяло и неуспешно» (7, 457). Этическая дискредитация
любителя науки ясно прослеживается и в такой почти карикатурной
фигуре, как жуир Панауров («Три года»), который «был
специалистом по всем наукам и объяснял научно все, о чем бы ни
зашла речь» (9, 14), – этот герой бросает двоих детей после
смерти жены на произвол судьбы. В тот же ряд можно поставить
доморощенного философа Рагина, пренебрегающего своим долгом
врача. Ориентированный на знание герой может быть каким угодно:
пылким или равнодушным, искренне искать истину или считать, что
он ею уже обладает, – но при этом Чехов почти всегда
подчеркивает: он этически небезупречен. Наиболее парадоксальная
в этом смысле фигура во всем чеховском творчестве – Лихарев,
который страдает от того, что все связанные с ним люди
оказываются несчастны, но ничего не может с собой поделать и
продолжает стремиться к истине и только к ней.
Этическая дискредитация любителя науки – не единственный прием,
используемый Чеховым для демонстрации неизбежной ограниченности
информационного дискурса: не меньшую роль играет и дискредитация
эстетическая. Так, ученый «ломовой конь» Петр Игнатьевич в
«Скучной истории» – воплощение хранения и передачи (но не
порождения) информации – последовательно рисуется как существо
антиэстетическое: он начисто лишен креативных качеств
(«фантазии, изобретательности, умения угадывать»; 7, 261), не
слыхал про художника Перова, очень скучно излагает «интересные и
пикантные», по его мнению, научные новости, а разговор о Бахе и
Брамсе полагает «пошлостью» (7, 295). Такой же полной
эстетической глухотой отличается (этически почти безупречный)
ученый-медик Дымов в рассказе «Попрыгунья». Полная
эмоциональная, эстетическая и этическая выхолощенность отличают
такого персонажа, как Пекарский («Рассказ неизвестного
человека»; 8, 145–146), воплощающего деловой и юридический
дискурсы. Ограниченность «естественников» вполне соответствует
ограниченности «социологов» (Павел Иванович в рассказе «Гусев»)
или «гуманитариев» (Лядовский в «Хороших людях»), чьи речи и
статьи состоят из самых стертых штампов.
Не простой оказывается и диалектика добровольности /
вынужденности, о которой мы упомянули в начале. Эта оппозиция,
которая кажется вполне очевидной, в чеховских текстах часто
таковой не является. Сам случай вынужденной передачи информации
достаточно распространен у Чехова, причем процесс этой передачи
всегда рисуется как тяжелый и неприятный для героя. В рассказе
«Чужая беда» помещик вынужден показывать покупателям родовую
усадьбу, которая продается за долги. Николай Степанович
(«Скучная история») любит свое дело, но из-за болезни лекция
превращается для него в «мучение» (7, 263). Беликов («Человек в
футляре») также любит свой звучный греческий язык, но он –
учитель, «всему существу» которого «страшна, противна»
многолюдная гимназия (10, 45). Парадокс заключается в том, что
сведения, которые передают эти люди, близки им, но ситуация
передачи информации, обстановка, обстоятельства – оказываются
мучительны. Человек вынужден рассказывать о том, о чем ему
хотелось бы рассказать.
Примерами жанров, в которых предоставление информации всегда
вынуждено, являются юридические – допрос и свидетельство. Их
коммуникативная цель – восстановление фактов, реконструирование
ситуации в прошлом или выяснение частных обстоятельств, которые
могут прояснить эту ситуацию. В чеховских рассказах, построенных
на изображении этих жанров, – «Злоумышленник», «Ты и вы»,
«Интеллигентное бревно», «Унтер Пришибеев» – факты действительно
восстанавливаются, но их значение не понимается или искажается
говорящим. Факт остается «голым фактом», пустым знаком, лишенным
для самого говорящего единственно важного юридического смысла. В
большинстве случаев герои не понимают официального характера
ситуации и требований, которые она налагает. Смешение двух
дискурсов – судебно-официального и частно-бытового,
патриархального, с присущими им жанрами, – создает комический
эффект. Герой, сообщающий информацию, не только не понимает
смысла своих слов, но и оказывается неспособен передавать
релевантные факты, без отступлений, оценок и лишних для дела
подробностей. Благие намерения, например, желание рассказать о
деле как можно подробнее, может привести только к усилению
абсурда:
– <…> А он
схватил его, поднял и оземь… Тогды тот сел на него верхом и
давай в спину барабанить… Мы его из под него за ноги вытащили.
– Кого его?
– Известно кого… На ком верхом сидел…
– Кто?
– Да этот самый, про кого сказываю («Ты и вы», 5, 241).
В ранних рассказах абсурд чистой информативности часто
становился сюжетообразующим принципом. Так, в рассказе «Брак
через 10–15 лет» комизм, как и в ряде других ранних рассказов
Чехова, создается смешением двух речевых жанров: делового
предложения и любовного объяснения. Риторический парадокс здесь
заключен в том, что «информативный» деловой дискурс экономичен,
корректен, прост, нейтрален, то есть обладает теми речевыми
достоинствами, которые всегда подчеркивал Чехов в суждениях о
литературном стиле. Однако внеэмоциональность, механичность,
«бесчеловечность» делает его гарантом юмористического эффекта в
сопоставлении с экспрессивным жанром. Этот прием прослеживается
потом в «Учителе словесности», где речи Ипполита Ипполитовича
даются на фоне смятения чувств и речей влюбленного Никитина, и в
«Скучной истории», где стремление передать чистую информацию
выступает как примета ограниченности (см. выше о Петре
Игнатьевиче), которая легко превращается в раздражающий фактор
для главного героя. В этих примерах мы сталкиваемся с другой
особенностью подачи информативных жанров у Чехова: они часто
предельно неуместны. Эта неуместность может выражать то
трудноопределимое понятие, которое чеховские современники
называли «пошлостью». Ср. телеграмму из повести «Три года»,
которую доктор Белавин посылает дочери:
«Панаурова скончалась восемь вечера. Скажи мужу: на Дворянской
продается дом переводом долга, доплатить девять. Торги
двенадцатого. Советую не упустить» (9, 49).
Смешение двух несовместимых информативных жанров меняет функцию
высказывания в художественном тексте: каждое из двух сообщений
по отдельности информативно, но рядоположенные в одном
высказывании, они теряют для читателя свое прямое значение, и на
первый план выступают коннотации, характеризующие отправителя.
«Жанровая грамматика», правила соединения высказываний разных
жанров, небезразлична для этической характеристики героя.
Еще более ярким оказывается другой пример из той же повести:
эпизод, в котором Костя Кочевой берется обучать Лиду и Сашу –
дочерей недавно умершей сестры Лаптева – Закону Божию:
– О потопе? Ладно, будем жарить о потопе. Валяй о потопе. –
Костя пробежал в книжке краткое описание потопа и сказал: –
Должен я вам заметить, такого потопа, как здесь описано, на
самом деле не было. И никакого Ноя не было. За несколько тысяч
лет до Рождества Христова было на земле необыкновенное
наводнение, и об этом упоминается не в одной еврейской библии,
но также в книгах других древних народов, как-то: греков,
халдеев, индусов. Но какое бы ни было наводнение, оно не могло
затопить всей земли. Ну, равнины залило, а горы-то, небось,
остались. Вы эту книжку читать-то читайте, да не особенно
верьте.
У Лиды опять потекли слезы, она отвернулась и вдруг зарыдала так
громко, что Костя вздрогнул и поднялся с места в сильном
смущении.
– Я хочу домой, – проговорила она. – К папе и к няне (9, 50–51).
Перед нами историко-просветительская речь о религии, в которой
есть все обычные для этого жанра содержательные элементы:
допущение того, что предание отражает и искажает некие реальные
факты; апелляция к историческим источникам и здравому смыслу, не
допускающему чудес; призыв к историзму. Нет сомнений, что
Чехов-человек в основном разделял эти позиции : для него вера
противоположна разуму, держится на умолчании о смыслах и фактах,
которые религиозное предание объяснить не может и не хочет. Но
истина снова вступает в противоречие с этикой. Во-первых,
просветительский научный дискурс здесь узурпирует и отрицает
место этической проповеди, каковой и является, по идее,
гимназический Закон Божий. А во-вторых, речь Кости отличается
редкой неуместностью: она предлагает слушателям информацию
нерелевантную и запутывающую тех, кто и так не понимает
происходящего в жизни, отрицает веру перед детьми, пережившими
смерть матери, заброшенными, для которых вера может представлять
единственное утешение. Контраст науки и этики, обычный для
Чехова, виден тут очень рельефно. Несомненно, что недоговорить,
недообъяснить – в данном случае позиция, более близкая автору,
несмотря на всю его любовь к науке и истине.
Все эти данные говорят о том, что «чистая» информация в речах
героев не имеет самостоятельной ценности и Чехов стремится к
тому, чтобы герой, верующий в обратное, не вызывал симпатий у
читателя. Трудно объяснить, исходя только из приведенных
примеров, почему Чехов неизменно связывает веру в науку и
верность фактам с этической и эстетической глухотой. По мысли
Бахтина, наука имеет дело с действительностью, уже «оцененной и
упорядоченной этическим поступком», и «исходит из эстетически
упорядоченного образа предмета», то есть познание зависит от
этики и эстетики, они предшествуют ему, «преднаходятся». Но
Чехов, чьи личные симпатии, несомненно, были целиком на стороне
науки, прогресса и просвещения, в художественных текстах
настойчиво показывает этически и эстетически неполный, ущербный,
уязвимый научный дискурс. В этой позиции нет утверждения, что
истина недостижима или что к ней не надо стремиться. Но в ней
нет и уверенности в доступности непротиворечивого, полного,
гармонически воплотившего все стороны человеческого опыта,
знания. Чехов-художник испытывает недоверие к человеческому
познанию. Причины этой неполноты и этого недоверия, как мы
увидим в следующем разделе, оказываются не только
психологическими (стремление героя превратить информативный
дискурс в идеологию), но и семиотическими. Для того, чтобы лучше
понять чеховские сомнения в абсолютной ценности информативного
дискурса, нам надо на время выйти за пределы проблематики
речевых жанров и даже речи (но не коммуникации в целом) и
обратиться к семиотическим аспектам препятствий, которые всегда
стоят перед познанием. Как мы постараемся показать, внимание
Чехова привлекают прежде всего два вида таких препятствий:
во-первых, возможность утраты знаком своего значения, а
во-вторых, возможность принять одно за другое – референциальные
иллюзии и омонимия знаков.
Читать далее>>
|
|